Андрей Тимофеевич гадать не стал, а вместо того скрипуче спросил об ином:
— А как звать-величать суженую-ряженую, кою государь, по твоим словам, выбрал?
Тут можно было лепить напрямую, что я и сделал:
— Марфа Васильевна она. Из Собакиных. И доподлинно известно, что когда он побывал последний раз в Новгороде, то, именно увидев Марфу, смягчился сердцем и не стал казнить прочих изменщиков.
Такого исчерпывающего ответа Андрей Тимофеевич явно не ожидал, потому что принялся озадаченно шлепать губами, не произнося ни слова. Выходило довольно забавно. Мне спешить было некуда, и я помалкивал, ожидая, пока он переварит мое сообщение.
— Так она не из родовитых, — наконец выдал он плод своих мучительных раздумий еще более скрипучим голосом — верный признак того, что он не просто злится, но очень сильно злится.
— Так что с того, — равнодушно пожал я плечами. — Вон… — И осекся.
Привести в пример таких же неродовитых, как Анна Колтовская, Анна Васильчикова или прекрасная вдова Василиса Мелентьева, я не мог. Не пришло еще их время. И что делать? Пришла очередь ждать Долгорукову.
— Вон Захарьины, — наконец пролепетал я. — Тоже не княжеского роду.
— Это верно, не урожденные Рюриковичи, как мы, — подтвердил тот. — И род их подлый, холопий. Но они московским государям исстари служат. Своим умом да заслугами их пращур Федор Кошка боярство заслужил. Потому выбрать из них невесту незазорно, а вот Собакину в женки взять — царской чести умаление. Государь же наш отечество свое блюдет накрепко и ронять его не станет. И вот что я тебе скажу, Константин Юрьич. Слыхал ты звон, да не узрел, где он, — усмехнулся князь и подобрел, даже скрипеть перестал. — Вот енту самую Марфу он на блуд и возьмет — для того государь ее и выбрал. Тут у меня, — заговорил он доверительным тоном, — об иных печаль. Ну, Шуйские побоку. У их девки никогда пригожими не были. А вот у Шереметевых, по слухам, ныне есть кого показать. У Сабуровых тоже бабы завсегда баские, недаром покойный батюшка государя Василий Иоаннович Соломониду избрал и чуть ли не два десятка лет ожидал, когда она наконец, наследника ему подарит. Но моя Машутка — все одно краше не сыскать, — закончил он торжествующе. — Так ведь?
— Так, Андрей Тимофеевич, — согласился я. — Краше твоей дочери, хоть весь белый свет обойди, не найдешь.
Не хотел я этого говорить. Понимал, что только хуже себе этим сделаю. Само вырвалось. А куда деваться? Против очевидного не попрешь. Не родилась еще та, которая ей в подметки годится.
— А раз так, — улыбнулся он, — то и иди себе почивать с богом. Ныне сторожу на ночь выставлять надобности нет, чай, спокойно в Твери, так ты хоть выспись, милый, а то вона как осунулся, одни глазищи блестят.
Заботливый, чтоб тебя.
И поплелся я спать. Утро вечера мудренее? Ну не знаю, не знаю. Может, и так, но при условии если ты не спишь, а думу думаешь. Тогда да. Где-то к середине ночи мозг отрешается от дневных стереотипов и начинает выдавать свежие мысли. Не факт, что они окажутся умными, но оригинальными — точно. Однако я и правда слишком устал, а потому спал без задних ног, так что ночь прошла впустую и идеи в моей голове отсутствовали вообще. Ни оригинальных, ни банальных — никаких.
А тут переправа через Волгу. Сутолока, толчея, желающих и без нас невпроворот — каждому охота на весеннее торжище раньше прочих попасть. Свезло мне. Рядом с Машей я оказался. Почти рядом, но Тимоха с чернявой не в счет. Это сам князь так распорядился. Между прочим, умно. Если что случится, возле княжны должны находиться люди молодые и крепкие, дабы суметь спасти, а от мамок проку мало. Они, пожалуй, вместо помощи еще и на дно ее потащат.
Но и тут разговор получился сумбурный. Я и так, я и эдак намекал насчет побега — сделала вид, что не понимает. Тогда бухнул в открытую: «Бежим, Маша!» А она ни в какую. Мол, нельзя без батюшкиного разрешения, без матушкиного благословения. Тогда нам счастья не будет. Видать, не судьба нам, друг сердешный. И в слезы. Вот только судьбе на людские рыдания наплевать — она иное любит. Ей больше крепкие да упрямые по душе, если таковая у нее вообще имеется. Но объяснять ничего не стал — бесполезно. Восемнадцать с половиной лет ее воспитывали, так неужто я сумею за какой-то час все переиначить? Да никогда.
Словом, и здесь неудача. Пришлось опять идти к князю. Но мои слова про Собакину, возможный блуд с прочими претендентками и так далее не помогли. Под конец моего с ним разговора он снова впал в раздражение и проскрипел:
— Как я решил, так и будет. И скорее Москва сгорит, нежели я от своего слова отступлюсь.
Меня словно током пробило. Князь даже отшатнулся — так сильно я изменился в лице. Да что князь, когда Тимоха, который находился на отдалении, и тот вскочил на ноги и уставился на меня. А я стою, губами шевелю, а сказать ничего не получается. И как это я забыть мог? Совсем уже за сердечными делами голову потерял и мозги тоже. Наконец выдавил:
— Сгорит, говоришь? А если и впрямь сгорит — откажешься?
— Ты, что ли, ее подожжешь? — буркнул Долгорукий.
— Я человек православный. — И крест из-за пазухи извлек. — Но вот на этой святыне тебе ныне клянусь, что ее и впрямь татары спалят. — И крест целую. — А потому лучше всего тебе было бы назад повернуть. Прямо сейчас.
А сам память свою тереблю, информацию по грядущему пожару вытягиваю. Ага, есть. Отыскалась дата. Вроде бы двадцать четвертого мая это случится должно. Так. Хорошо. А сегодня что? Кажется, Долгорукий поутру про день памяти благоверных князей-мучеников Бориса и Глеба вспоминал. Ну и что толку, если я дату не знаю.