— Не надо, — хрипло выдохнул Никита Данилович. — Верю, что знаешь. — И подосадовал: — Перехитрил ты меня, тать. Как же я мечтал сыскать душегуба да отмстить ему за братца-праведника! Как же ты меня ныне порадовал своим признанием! А теперь что делать прикажешь?!
— Как что? — насторожился я. — Отпускай!
— Ты в своем уме?! — изумился Годунов. — Мыслишь, что коль ты в грамотке прочел, что шлют нам осиротевшего дитятю из мужниной родни, опосля чего и смекнул про Висковатого, так я тебя с этим знанием отпущу восвояси?
А-а-а, — протянул он. — Как я сразу не догадался? Это ты про то, чтоб я тебя на тот свет отпустил? Тут да, ничего не поделаешь. Придется. Перехитрил. И впрямь без мук уйдешь. — С этими словами он неторопливо взял с лавки кнут и сожалеюще заметил: — Почти без мук. До вечера я тебя, конечно, потерзаю. Поначалу кнута дам пару сотен, хотя и не так, как Ярема с Кулемой смогли бы, но тут не взыщи. Опосля за клещи возьмусь. Вон и кочерга в угольках рдеет. Тоже попользуемся. Ну а к вечеру и впрямь придется отпускать. — И замахнулся кнутом.
Я зажмурился, но тут по лестнице пробарабанили чьи-то шаги, и удара не последовало.
— Кому еще я занадобился?! — раздраженно рявкнул Годунов.
— Там Бориска тебя кличет, — послышался голос прыщавого сопляка.
— Кому Бориска, а кому Борис Федорович, — назидательно заметил его отец. — А чего он хочет-то?
— Сказывает, Аксинья Васильевна кончается. Проститься зовет.
— Передай, что приду, — буркнул Никита Данилович.
А меня вновь осенило, и я искренне попросил бога не обращать внимания на некоторую чрезмерную словоохотливость этой восхитительной женщины, ибо доброта ее все искупает, и даже сейчас, в минуту своей кончины, она, хотя и сама того не подозревает, подкинула мне шанс на спасение, причем последний, потому что больше мне их судьба не даст. Это уж наверняка. Так что если всевышнему нетрудно и в его горних высотах имеется свободная жилплощадь, пусть он выделит старушке — божьему одуванчику от своих щедрот достаточно места для ее славной души.
— Никита Данилыч, — окликнул я собравшегося на выход Годунова. — Просьбишку мою малую перед смертью выполни — скажи Борису Федоровичу, что у тебя здесь человек на дыбе висит, который готов повторить слова юродивого Мавродия по прозвищу Вещун.
— Это ты, что ли, юрод? — неприятно осклабился тот в откровенной насмешке.
— Неважно. Главное, про царский венец скажи, — произнес я. — Да поведай, что мне и без него есть, что ему рассказать.
— Все смертушку отсрочить норовишь, — пожал плечами Никита Данилович. — Ладно, скажу.
А мне теперь оставалось только ждать, потому что, если юный Борис забыл про мое предсказание, посчитав его несусветной глупостью, или, наоборот, решит, что юродивый, который говорит про него такие речи, слишком опасен, тогда я обречен наверняка.
Перстень, конечно, закопают вместе со мной, поскольку лазить во время обыска по причинным местам и возле них здешние тюремщики пока еще не научились. Кости со временем сгниют, не говоря уж о теле, но он останется, и, как знать, может, когда-нибудь какому-нибудь трактористу или экскаваторщику во время раскопки очередной ямы под фундамент так дико повезет, что он на него наткнется и…
Раздались шаги, и у меня все внутри похолодело, потому что они были одиночные. Да и шел человек медленно, ступал аккуратно. Юноши так не ходят. Они слетают по лестницам через три ступеньки, во всю свою прыть, вечно куда-то торопясь. Даже если лестница ведет вниз. Даже если в пыточную.
Я еще на что-то надеялся, убеждая себя, что коренастый, уже сейчас плотного телосложения Борис Годунов тоже может идти неторопливо, стараясь соблюдать достоинство царского рынды даже в таких мелочах, но сердце подсказывало мне, что ошибки нет и принадлежат шаги Никите Даниловичу. Спустя несколько секунд предчувствия сбылись. Это действительно был губной староста. Один. Значит, не судьба.
Годунов был без шапки.
— Померла Аксинья Васильевна, — скорбно сообщил он и… потянулся за кнутом.
Я уже не кричал: «Погоди, не спеши!» и прочее. Зачем? Успею еше.
«И вообще, проигрывать надо с достоинством, чтобы даже враги восхищались твоим мужеством и тем, как смело ты смотришь им в глаза в минуты смертных мук», — убеждал я себя.
Можно было бы еще, и спеть, желательно что-то патриотическое, но, как назло, на ум не приходило ничего подходящего. Как я ни напрягал память, но, кроме «Орленок, орленок, взлети выше солнца…», больше ни одной песни припомнить мне не удалось.
«Значит, помрем молча и с открытыми глазами, — решил я и вытаращился на Никиту Даниловича. — Как переменчив этот мир — не успеешь оглянуться, как он уже иной», — промелькнуло в голове.
Годунов не торопился, прицеливаясь поточнее…
— В ню же меру мерите, возмерится и вам, — произнес он сурово, словно зачитывая приговор, и…
Хлысь!
Ну что ж, будем считать, сезон открыт. Я прикусил губу и злорадно подумал, что хоть удары и существенно слабее по сравнению с ударами Яремы, а все равно две сотни я не выдержу, так что клещи с кочергой не сгодятся. Хоть так гада надую.
Меж тем Никита Данилович размахнулся опять.
— Бог долго ждет, да больно бьет, — сообщил он мне злорадно и снова…
Хлысь!
Молчу. Пока хватает сил даже для философствования. Например, с чего он взял, что бог долго ждет. В моем случае совсем немного.
— Каков работник, такова ему и плата, — между тем выдал Годунов новую сентенцию. Тоже мне Макаренко отыскался.