Слушал меня князь внимательно, время от времени кивая, — не иначе как наши точки зрения совпадали, и перебил меня лишь один раз, когда я порекомендовал ему уже в мае, какая бы тишина на самом деле ни творилась в степи, доложить царю иное. Дескать, поступили тревожные сведения от сакмагонов, а потому надо бы вернуть одну рать из Ливонии. Иначе, когда татары подступят на самом деле, посылать гонцов на север будет уже поздно.
— Это ты брось, фрязин, — буркнул он. — Негоже государя в обман вводить. А ежели не придут басурманы — что тогда? К тому ж он и без того ныне напуган. Слыхал, что ныне на Москве деется?
— Слыхал, — кивнул я.
Еще бы не слыхать, если последние три дня вся дворня, как доложил мне Тимоха, только о том и перешептывается, как царь, не надеясь отстоять Москву, скоренько пакует вещички для отправки их в Новгород.
— Опять же и с воеводами добрыми не все ладно. Есть смышленые, да незнатные, а вот из именитых родов и выбрать некого, особливо на большой полк…
— А ты, княже? — напрямую спросил я.
— Поперед Мстиславского государь меня нипочем на большой полк не поставит, — отверг Воротынский мою идею.
— А я так мыслю, что он поставит того, кто пообещает ему разбить татар, — заявил я.
— Пообещать легко, а вот сполнить… — задумчиво протянул князь. — Ты же сам воеводскому делу обучен, потому должон понимать, что ныне устоять супротив басурман еще тяжельше, нежели в прошлое лето. Уж больно силенок у нас не ахти. В одной Москве не тысячи — десятки погорели.
— А ты их разобьешь, Михаила Иваныч, — уверенно заявил я. — Мне вот тут, на карты глядючи, мыслишка в голову пришла, как лучше бой строить…
— Мыслишка без людишек ратных тьфу, — сердито перебил он меня. — Сомнут они нас и Оку перевалят. Не уменьем — числом сомнут, и что тогда?!
Но потом, слегка остыв, выслушать согласился. Разъяснял я про оборону речных рубежей недолго, стараясь по возможности выдавать короткие, рубленые фразы. Запомнилось, что князю они пришлись по душе.
— Если так, то, может, и впрямь… — еще колеблясь, протянул Воротынский. — Но тут обмыслить еще раз надобно, иначе… — Он уже собрался уходить, но напоследок, добродушно ухмыльнувшись в свою окладистую бороду, счел нужным ободрить меня грядущей перспективой: — Вот побьем татарву, так я сам государя попрошу чин тебе дать. Тогда уж князю Долгорукому и деваться некуда будет. — И посоветовал: — Ты на него зла не держи. Ныне-то и впрямь урон для чести у него выходил. А ежели поскорее породниться возжаждалось, то и иные рода имеются, даже познатнее. Вон хошь бы у того же Татева ажио три девки на выданье. Старшая, правда, почитай что перестарок — еще прошлое лето третий десяток пошел, зато дородная девка уродилась. Что с боков, что спереду, что сзади — отовсюду глянуть любо. Середняя и вовсе тока в сок вошла — осьмнадцать исполнилось. С дородством небольно — в отца статью пошла, зато прозывают, яко и внуку мою, Марьей.
«Да что же они, пол-Руси Машками окрестили! — чуть не взвыл я. — У одних Долгоруких целых три, и это только те, кого я знаю, а тут еще».
А Михаила Иванович все продолжал добродушно гудеть насчет дочерей Татева:
— А восхочешь, меньшую отдаст, Анютку. Ей по осени пятнадцать сполнится. Петр Иваныч — муж справный, отечество у него знатное, из Ряполовских корни ведет, и нос от тебя воротить не станет — де, без роду, без племени зятек достанется. Не иначе как полюбился ты ему, согласен и с потерькой в чести.
Ну вот, и этот туда же. Далась им эта потерька. Прямо-таки чуть ли не трясутся за нее, аж противно становится. Нет, сама честь — это замечательно, но она не в том, чтобы сидеть в Думе непременно ближе к парю, чем, скажем, представитель другого рода, который засветился на службе у Великих московских князей чуточку, всего лет на двадцать — тридцать, позже тебя. Или отказываться командовать полком левой руки, поскольку руководить сторожевым, который почетнее, царь поставил более худородного. Идиотизм! Потому и вырвалось у меня сгоряча:
— Лучше Долгорукому честь уронить, чем голову.
— Вот и сразу видать, что не русский ты человек, Константин Юрьич, — попенял мне Воротынский. — Может, у вас во фряжских землях на оное особо и не глядят, а на Руси иное. У нас ежели честь утеряна, то и голова ни к чему. Да и сказал ты так не подумавши — нечем тебе ему пригрозить.
— Есть, — снова вырвалось у меня раньше, чем я успел подумать — а надо ли.
Конечно, плохо, когда слово опережает мысль, но, в конце концов, чем я рискую? Тем более после полученного отказа.
В другое время я еще подумал бы, стоит ли вообще посвящать в это Воротынского, но коль уж начал… Да и поступок Долгорукого тоже как-то мало вязался с благородством и прочим. Если уж тот опустился до такого, то о каком уроне чести можно говорить?
— Есть, — повторил я твердо и выложил все как на духу, добавив напоследок: — Уж не знаю я, чего он добивался, но добился смерти. Жаль, я князю Петру Иванычу о том не сказал — было бы ему что ответить, если б Долгорукий заскрипел об уроне своей чести.
— Погоди, — остановил меня Воротынский и резко распахнул дверь, ведущую в холодные, неотапливаемые сени, служащие коридором для выхода на подворье.
Некоторое время он стоял, молча, настороженно прислушиваясь. Затем прошел к столу, взял подсвечник и двинулся обратно к сеням. Осматривал их князь недолго. Вернувшись, он с видимым облегчением заметил мне:
— Никак помстилось. — И посоветовал: — А про то, что мне сказывал, забудь и боле не поминай. Ныне за царицу Марфу, упокой господь ее чистую душу, государь Иоанн Васильевич и так народу положил без разбора. Ежели ныне ты со своими наветами встрянешь, сызнова кровушка польется, и одним Андреем Тимофеевичем тут уж нипочем не обойтись — государь весь род положит. А воеводы в том роду справные, одни сыновцы чего стоят, кои от его старшего брата Ивана Тимофеевича Рыжко. Григория Меньшого за удаль бесшабашную уже Чертом прозвали. Он и о прошлом лете в Серпухове воеводствовал и град крымчакам на разоренье не дал. Тимофей Иваныч, кой самый старший, в Юрьеве ныне и тож царем привечаем. Да и не они одни.